...Подъем почти незаметен, но дорога уводит все выше и выше. Под ногами - красная земля. Вот почему эту гору называют здесь: Красный холм. Справа и слева - жесткая трава и эвкалипты: белые, голые как кость стволы, - словно остовы доисторических чудовищ, - как бы в отчаянии простирают в небо сучья. Замерший в веках крик. Тишину нарушают только резкие голоса какаду. Ниже, справа, игроки в гольф с неуклонностью маньяков катят свои тележки. Навстречу идет незнакомый человек.
- Хай, - говорит он.
- Хай, - отвечаю я.
Минут через десять - небольшая группа мужчин и женщин. Тоже приветливо здороваются. Есть в этом что-то деревенски-простодушное - в том, как приветствуют тебя незнакомые люди, которых ты встречаешь на пустынной дороге. Солнечный день, запахи суховатой травы и цветов и вот этот обычай здороваться или просто улыбнуться встречному почему-то переносят меня в далекое украинское село Прохоровку на Днепре - там незнакомый человек, встречая тебя далеко от дома, где-нибудь в поле, на дороге, тоже приветливо здоровался. Но ведь здесь мы в современном западном городе, в столице. В моей стране люди давно разучились улыбаться чужому человеку. Сбросить натянутую на лицо маску сумрачного недоброжелательства, брезгливого недовольства или усталости и равнодушия - все равно что обнажить уязвимую часть тела перед опасным, вооруженным противником. Мне, во всяком случае, приехав в Австралию, трудно было бороться с привычной мимикой своего лица, которая за долгие годы стала второй природой, подобно защитной окраске зверя, и начать ответно улыбаться встречному на улице, девушке в библиотеке или за прилавком.
На вершине горы - бетонированная смотровая площадка. Вдали - синие волны гор, внизу в долине - Канберра, ближе - гордая мачта австралийского флага над крышей вросшего в зеленый холм парламента, дальше - озеро, на противоположном берегу под горой - мавританский купол военного мемориала. Где-то далеко - звук самолета и снова тишина. Внизу на склоне Красного холма, в одной-двух милях от парламента, сердца и мозга огромной страны, мирно пасутся коровы. Я возвращаюсь. Там, где начинаются городские дома, поляну передо мной не спеша перебегает кенгуру. Тихие безлюдные улицы дремлют в знойном мареве полудня. Кирпичные одноэтажные дома за подстриженными палисадниками, много цветов и снова огромные эвкалипты, покрывающие землю вокруг себя листьями и полосами коры - эти гиганты еще помнят аборигенов, которые останавливались под ними на ночлег, приходя сюда для межплеменных встреч. Ведь Канберра на их языке - "Место встречи". Где они теперь? Вот человек в шортах поливает палисадник из шланга - и снова ни души. Только розовогрудые галлы важно разгуливают по траве.
...Опускается тихий, идиллический австралийский вечер. Я подстригаю механической косилкой траву своего двора, осененного все теми же эвкалиптами - один с темно-зелеными листьями и мелкими красными цветами, другой - с серебристой листвой. Лена пишет письма в Москву. В коляске мирно спит наш ребенок. Коляска - в открытом гараже, вместо машины, которой у нас нет и, видно, не будет. На соседнем дворе что-то поют папуасские дети.
О чем же она пишет в этот далекий город, который становится все более чужим - и потому, что меняемся мы, и потому, что еще стремительнее меняется он сам? И кто мы? Аспирантка, работающая над диссертацией в университете, с мужем и родившимся здесь сыном. Или мы беженцы? Не по статусу, а преобладающему у нас ощущению скорее последнее. Да и как не быть этому чувству, когда видишь на экране телевизора митингующую толпу в Москве с иконами Ленина и Сталина и чернорубашечников в портупеях, яростно выкрикивающих что-то против демократов и евреев, погубивших Россию. Невольно вспомнишь веймарскую Германию перед приходом к власти нацистов. Антисемитизм в русском народе жил всегда, в это русло выплескивались темные инстинкты толпы, а тут еще ущемленное национальное сознание, которое ищет виновников своих бед везде, кроме самого себя. Такому сознанию трудно, просто невозможно признаться себе в том, что это ты погубил страну, а сам превратился в люмпена, лишенного корней, оборвавшего связи с собственной историей - все это произошло по твоей, не по чьей-нибудь вине.
И все это совершилось на моих собственных глазах. Все это прошло через мою собственную жизнь, вот почему я могу сказать вместе с поэтом: "Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые". По большому счету я должен быть и, возможно, я действительно счастлив. Откуда же чувство отчаяния, которое порою наплывает на душу посреди тихого, по-детски невинного дня или прозрачного вечера, под созвездием Южного Креста, увидеть которое я стремился так много лет. Ведь можно сказать даже, что вся моя жизнь была дорогой в Австралию.
Когда я теперь думаю о своей жизни, я вижу ее состоящей как бы из нескольких жизней. И хотя они связаны некоей единой нитью, каждая из них - это нечто законченное, на каждую я смотрю отстранение, так, как если бы все это было с кем-то другим. Первая жизнь - это детство и школьные годы в Москве, и закончилась она 15 октября 1941 года, когда мои родители, бабушка и я сели в поезд, состоящий из роскошных международных вагонов, чтобы покинуть осажденную врагом Москву, и через несколько недель обосноваться в Ойрот-Туре, в предгорьях Горного Алтая. Для родителей и меня это означало покинуть Москву на несколько лет, для бабушки - навсегда. Вторая жизнь закончилась с возвращением в Москву, под родительский кров, из армии, осенью 1945 года. Позади остались Алтай и окончание школы, военное училище, фронт, взятие Берлина, послевоенное лето в Венгрии. Третья жизнь продолжалась тоже четыре года, проведенных в Московском университете, и закончилась она в ночь на 7 октября 1949 года на Лубянке во внутренней тюрьме. Четвертая жизнь продолжалась до августа 1954 года и прошла в трех главных московских тюрьмах и в лесоповальном лагере на русском Севере. Пятая жизнь, самая длинная, началась, подобно третьей, с возвращения к родителям и прошла сначала в Москве, где я, наконец, закончил университет, потом в Ленинграде, в стенах колыбели российской науки - петровской кунсткамеры, где двадцать лет я проработал научным сотрудником Института этнографии Академии Наук, и, наконец, снова в Москве, в том же институте. За эти годы я стал мужем и отцом дочери, которой мы дали имя моей мамы - Елена. В 1976 году жена умерла. В 1983 году моей второй женой стала тоже Лена. И вот - новая жизнь, совсем особая, непохожая на предыдущие, начавшаяся в августе 1990 года, с отъезда в Австралию.
Приехав в Австралию по приглашению Института по изучению аборигенов, который великодушно предложил мне грант в несколько тысяч долларов, мы совершили большое путешествие, побывав там, куда "еще не ступала нога" русского этнографа. Путешествовали мы в трансконтинентальных автобусах - лучший способ узнать страну и ее людей. Мы пересекли австралийский континент с юга на север, от океана до океана. Были в "красном" центре континента и в центрально-австралийских пустынях, на далеком тропическом Севере и на побережьях Тихого океана, побывали у одного из чудес света - гигантской скалы Улуру, священной горы аборигенов, мистической оси австралийского космоса. Мы видели рисунки аборигенов на скалах и в пещерах Центра и Севера, в парке-заповеднике Какаду, встречались с самими аборигенами центрально- австралийских племен, о предках которых я читал когда-то в книгах исследователей Центральной и Северной Австралии. Жили в крупнейших городах страны - Сиднее, Мельбурне, Аделаиде, Брисбене, Дарвине. Более тридцати лет я мечтал увидеть собственными глазами Австралию, безуспешно добивался этого и вот, наконец, в конце жизни, когда я сказал себе в глубине души: "Оставь надежду навсегда", Австралию ты не увидишь, - произошло чудо, иначе это не назовешь.
Я всегда любил русскую зиму, снег, одинокие лыжные прогулки, длинные зимние сумерки в лесу, - лучшее, что я оставил позади, самое поэтичное, чистое и глубокое, - но странное дело, даже об этом я не скучаю. Я необыкновенно хорошо чувствую себя под австралийским солнцем, среди эвкалиптов, заменивших мне мой любимый сосновый лес, и сухой, дышащей теплом земли. Австралия пробудила во мне чувства давно не испытанные, затоптанные подлой, нечеловеческой жизнью, московской грязью, навсегда, казалось бы, забытые - чистые ощущения детства, чувство блаженной, безмятежной радости от солнечного дня, запахов земли и деревьев, голосов птиц; чувство, что это - "моя земля", что здесь, - и, может быть, только здесь, - мне хорошо.
Когда, наконец, через несколько месяцев нам пора уже было возвращаться в Москву, Лена получила стипендию в Австралийском национальном университете для работы над диссертацией, и мы остались еще на несколько лет.
Я все больше убеждаюсь в том, что человеческая жизнь, которую обыденное сознание считает потоком случайных обстоятельств, в действительности руководится каким-то высшим замыслом, который сам человек порою лишь смутно прозревает. В своей жизни я это наблюдал не раз, есть какие-то узловые моменты, свидетельствующие об этом, и я о них еще расскажу. Одним из них была встреча с Леной осенью 1982 года. Я все более погружался в тяжелое состояние безысходности и одиночества, граничащее с отчаянием. В таком же душевном состоянии находилась и Лена, живущая в Минске. Ранее мы изредка встречались на австраловедческих конференциях, но не были знакомы, хотя она знала меня и читала мои книги с детства. Австралия стала мечтой ее жизни, когда ей было четырнадцать лет; тогда-то она купила и начала читать мое "Происхождение аборигенов Австралии". Наша встреча в тяжелое для нас время была поистине чудом и спасением для нас обоих.
Та новая жизнь, что началась с отъезда в Австралию... Не началась ли она уже в день нашей первой встречи? Я написал Лене, она ответила: "До чего же удивительно было получить Ваше письмо. Такое чувство, как будто я получила письмо от самого Миклухо-Маклая". Потом Лена приехала в Москву, мы встретились, я попросил ее стать моей женой, она согласилась. Я позвонил Любе, моей старшей сестре, и сказал, что собираюсь жениться.
- Что же ты знаешь о своей будущей жене? - спросила Люба.
- Она очень любит Австралию, - сказал я.
- Я знаю много о любви и о том, как заключаются браки, - сказала Люба, - но никогда не слышала о том, чтобы люди строили свой союз на любви к Австралии.
У дороги в Австралию - длинная история: быть может, вся предыдущая жизнь. С чего же все это началось? Конечно, с библиотеки отца. Не было в детстве большего удовольствия, как забиться в угол дивана в отцовском кабинете и рассматривать иллюстрации в тяжелых книгах в кожаных переплетах: "Земля и жизнь" и "Народоведение" Ратцеля, "Вселенная и человечество" Крэмера, "Человек и земля" Элизе Реклю, книги из серии "Всемирная география" - Африка, Азия, Австралия и Океания и многие, многие другие. Они и сейчас стоят на книжных полках моей квартиры в далекой Москве. Старые гравюры, природа и люди далеких южных стран, романтика путешествий - все это захватило меня. Географические и этнографические реалии исподволь, но прочно вошли в мое сознание. Был еще источник вдохновения: в нашем доме жил профессор Андрей Шик, венгерский эмигрант, африканист, на полках его кабинета тоже стояли книги в переплетах, на которых золотом и серебром были вытеснены львы, слоны, охотники с копьями или в тропических шлемах. Когда мне подарили акварельные краски, я рисовал, кажется, только пальмы и пески пустыни. Или чертил план "Острова сокровищ": книга Стивенсона стала любимой. Когда я приехал в Австралию и увидел эвкалиптовые леса, пустыни Центра и тропики Севера, скалы и ущелья, просторы океана - мне показалось, что ожили гравюры в старых книгах. Как и многих русских детей в прошлом, меня привлекала романтика далеких экзотических стран, которая питалась представлениями, взятыми из книг, и в своих мечтах я видел себя путешественником, искателем приключений где-нибудь в Африке или Южной Америке. Правда, я не переступал границы между мечтой и действительностью и не пытался бежать из повседневной реальности в буквальном смысле слова. Скорее, я умел стирать эту границу, насытив мечтой окружающий меня мир, наполнив его героями и ситуациями из прочитанных книг или рожденными собственным воображением. Я жил одновременно в двух мирах и верил в реальность обоих, точнее, просто не задумывался об этом, не подозревая, что так поступают и первобытные люди. Я не знал еще, что действительная жизнь не только осуществит некоторые мои самые смелые мечты - например, приведет меня на далекий южный континент, - но и поставит меня в такие положения, которые не могло нарисовать даже самое смелое воображение. Впрочем, позднее, уже подростком, я начал догадываться, что реальная жизнь способна на очень многое. Недаром меня так поразили слова Э.Т.А. Гофмана: "Все, что на самом деле случается, это и есть самое невероятное. Нет ничего поразительней и безумней, нежели действительная жизнь". Мне было двенадцать или тринадцать лет, когда я выписал их в свой дневник. Позднее он исчез в печах Лубянки - несколько толстых общих тетрадей в клеенчатых обложках, исписанных неровным ломающимся почерком подростка. Но раньше, чем это случилось, следователь Одляницкий, затянувшись трубочным дымом и наполнив комнату следственного корпуса Лефортовской тюрьмы ароматом "Золотого руна", сказал:
- Прочитал я в твоем дневнике замечательные слова... - Он повторил Гофмана на память. - Очень это верно.
С превращением моего детского дневника в пепел кончилась моя прежняя жизнь и началась совершенно новая, такая, о которой я не мог и вообразить - жизнь на грани безумия. Когда я выписывал в дневник слова Гофмана, я еще не знал, насколько безумной была окружающая меня жизнь, я лишь начинал это смутно осознавать.