На главную страницу сайта  Статьи

Оглавление

5. Война

Все тонуло в грязи - машины, люди. Иногда казалось, что в грязи тонет весь мир, что само небо в потоках грязи. Тяжелые грязно-зеленые грузовики под брезентовым верхом - люди тащили их на себе. Мы шли вдоль дороги, изнывая под тяжестью, которая гнула нас к земле, шли, теряя силы от усталости и голода. Это была рота противотанковых ружей. Ничего ужаснее и нелепее невозможно себе представить; эти громоздкие, тяжелые металлические ружья приходилось тащить вдвоем - на плечах идущего впереди лежал ствол, на плечах идущего сзади - казенная часть с прикладом. В бою их тоже предстояло перетаскивать вдвоем, прижимаясь к земле, и вести из них огонь по танкам, идущим прямо на тебя. В открытом поле нет для танкиста лучшей цели, чем эти два солдата, вязнущие в грязи с тяжелым, неповоротливым противотанковым ружьем. Но это мы узнаем потом, а сейчас - весенняя распутица, тяжесть, безмерная усталость и единственная мысль - об отдыхе, о коротком отдыхе. Едва прозвучит команда, мы кладем ружья на землю и, не в силах сделать больше ни шагу, падаем в придорожную грязь и смотрим в небо.

Это было в конце марта 1944 года, где-то на западе Украины. Позади осталось артиллерийское училище в Томске, которое я не закончил. Это была первая проверка мечты действительностью, первая серьезная встреча с жизнью. Я не выдержал экзамена. Хорошо было мечтать о военной карьере в Ойрот-Туре, под родительским кровом. Но очень скоро выяснилось, что все это не для меня, что я очень плохо знаю самого себя. В этом мне приходилось потом убеждаться не раз, познание себя - нелегкое, может быть, важнейшее в жизни дело, ему приходится учиться долгие годы. Я перестал связывать мысли о будущем с окончанием офицерского училища и сделал все, чтобы меня отправили на фронт. Потом была запасная часть где-то под Омском, с утра до вечера на лыжах в степи, в зимнюю сибирскую стужу - формировался лыжный батальон.

Перед отправлением эшелона на запад меня вызвал к себе офицер, молодой, хорошо откормленный - это я отметил, потому что сам постоянно мучился от голода, - с веселыми, пронзительными глазами. Не объясняя, кто он сам, он предложил мне прислушиваться к разговорам солдат в вагоне и обо всем услышанном сообщать сержанту, который будет ехать в том же эшелоне - он назвал мне его. Особенно же нужно следить, не собирается ли кто-нибудь совершить побег из эшелона. Я обещал это делать и, чтобы отвязаться, подписал какую-то бумажку. Позднее я понял: это был начальник особого отдела, филиала госбезопасности в армии; эти отделы и эти холеные офицеры есть в каждой тыловой части, мне потом приходилось сталкиваться с ними не один раз. На протяжении всего пути из Сибири в Европейскую Россию я не прислушивался к разговорам в вагоне и ни разу не встретился со своим сержантом.

В товарном вагоне-теплушке вместе со мной ехали молодые сибирские солдаты. Во всем, что они говорили, звучало смешанное чувство ненависти и зависти к тем, кому удалось укрыться в тылу, присосаться к сытной тыловой должности, кого не посылают на фронт. Конечно, среди таких ловких и хитрых людей преобладают евреи. Мои спутники очень быстро разглядели, что среди них находится еврей, и вся их ненависть обратилась на меня - хотя меня везли на фронт вместе с ними.

- Шлема из Бердичева... Дайте ему кривое ружье - он будет стрелять из-за угла... А вы слыхали о том, как Иван и Абрам попали в лапы волку? "Товарищ волк знает, кого первого кушать", - говорит Абрам...

Вот что я слышал на протяжении всего многодневного пути. И - снова, засыпая ночью или просыпаясь утром:

- Жид... Жид...

Единственным человеком в вагоне, с которым я мог отвести душу, был коренастый, рыжеватый школьный учитель Иваненко; он старался казаться дружелюбным, культурным, образованным, не таким, как остальные, и мы вели с ним долгие беседы о литературе и других высоких материях, сидя у открытой двери вагона. Я рассказал ему, что в Москве у меня родители и, возможно, мне удастся встретиться с ними.

Наш эшелон остановился на далекой окраине Москвы, в Лихоборах, утром 7 февраля 1944 года - в день моего рождения. Год назад, в этот самый день, мои родители проводили меня в армию - и вот нам снова суждено встретиться в этот же день. Я уговорил кого-то из офицеров, и мы отправились вместе с ним ко мне домой - одного меня не хотели отпустить, должно быть, чтобы я не сбежал. Снова я вижу Москву, родной дом, отца, мать - и в такой день! Мы все сидим за столом, и я уже настоящий солдат: на мне линялая гимнастерка, подпоясанная брезентовым поясом, ботинки, обмотки, с которыми я воюю каждый раз, обуваясь, поодаль брошен заплечный вещевой мешок, с которым я никогда не расстаюсь. В таком виде я проходил до конца войны, и лишь незадолго до окончательного возвращения домой сменил ботинки и обмотки на сапоги. Офицер тоже сидит вместе с нами, слегка смущаясь. Мы пьем водку из папиного пайка. Потом родители провожают меня и долго стоят у вагона, пока эшелон не отходит. Мешок мой набит всякими вкусными и питательными вещами, и я по-братски делюсь ими с Иваненко - ведь кормят нас очень плохо, мы всегда голодны.

Несколько недель мы живем где-то в Калининской области, в деревне, населенной тверскими карелами. В моем доме стены украшены картинами на евангельские сюжеты, а к потолку подвешена люлька с ребенком. Вот тогда-то я и оказываюсь в роте, которую обучают таскать на себе и вести бой противотанковыми ружьями. А потом - снова эшелон, и, наконец, нас разгружают на какой-то станции, откуда начинается большой, изнурительный переход к линии фронта.

И тогда я снова встречаю Иваненко, с которым пути наши разошлись на время. Я не сразу узнаю его - пополневший, важный, он стоит с большим черпаком у огромного походного котла, из которого валит пар, и разливает суп в солдатские котелки. Пока я бегал, сгибаясь под тяжестью противотанкового ружья, он устроился поваром, и это вознесло его необыкновенно высоко над вечно голодными солдатами. Я подхожу к нему и протягиваю свой котелок, я очень голоден, я надеюсь, что он нальет мне побольше и погуще, что он вспомнит, как я делился с ним всем, чем снабдили меня в дорогу родители. Но прежнего Иваненко будто подменили, со злобой, ненавистью он гонит меня прочь. Став поваром, он превратился в зверя, а скорее просто скрывал свою звериную сущность под маской любезности и культурности. Да и на что ему теперь я, нищий солдат с пустым вещевым мешком.

...Небольшая роща, голые сучья высоких деревьев, за ними - поле, обнаженная земля, кое-где остатки снега. Влажный мартовский ветер приносит оттуда разнообразные звуки - глухие удары артиллерии, стук пулеметов, заглушаемый расстоянием, порою скрип немецких реактивных минометов, напоминающий голос осла. Там, совсем близко, линия фронта. Мы достаем из чехлов, пристегнутых к поясу, саперные лопатки, окапываемся среди деревьев, ложимся в вырытые в земле углубления, пытаемся уснуть, подняв воротники шинелей и втянув в них головы.

Ночью небо за деревьями непрерывно освещают ракеты. Серый рассвет... Я чувствую себя совсем плохо, все плывет перед глазами. Медицинский брат с сумкой через плечо измеряет мне температуру. Ртуть градусника где-то около 41. Он отправляет меня в тыл, и я с трудом бреду, оставив напарнику противотанковое ружье, потом присаживаюсь в машину с больными и ранеными, и спустя час или два мы въезжаем в деревню. Посреди нее, на пересечении улиц - большая зеленая брезентовая палатка с красным крестом. Я иду туда, везде лежат раненые, ни одного свободного места, бреду дальше, наконец, оказываюсь в деревенском доме, в большой, светлой комнате. Здесь несколько кроватей и - ни души. Ложусь прямо на одеяло, закрываю глаза. Не помню, сколько проходит времени... Раздирающий уши вой бомбы и оглушительный взрыв где-то совсем рядом. Выскакиваю на крыльцо и падаю без сознания. Через какое-то время прихожу в себя, с трудом поднимаюсь; все тихо. Возвращаюсь в дом, снова ложусь. И вижу - рядом со мной, на столике, который был совсем пуст, когда я пришел сюда, теперь лежит небольшая книга в твердом черном переплете. Беру книгу, раскрываю. Это - Евангелие.

Не знаю, как оно попало сюда. Чудо, иначе это не назовешь. Одно из тех чудес, которые мы не всегда замечаем, но которые сопровождают нашу жизнь в самые трудные ее дни и часы.

С этой книгой я потом долго не расставался, я читал и перечитывал ее архаичные и, в то же время, такие современные слова, напечатанные мелким четким шрифтом: "Когда же тленное сие облечется в нетление и смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: "поглощена смерть победою". "Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?"

В этот же день я узнал, что над деревней, в которой размещался полевой госпиталь, неожиданно появился немецкий самолет и сбросил бомбу прямо на палатку, где лежали раненые и куда я не попал только потому, что там не нашлось места для меня. Там, где была палатка, теперь лежали окровавленные тела...

А месяца полтора спустя, в другом госпитале, я встретил сержанта из нашей роты противотанковых ружей. Он рассказал мне, что роту сразу же бросили в бой против немецких танков, бросили на верную смерть. Почти все погибли; кроме него, кажется, никто не уцелел.

Все, что произошло со мною, было, по моему глубокому убеждению, одним из тех узловых моментов жизни, одним из тех прорывов в вечность, о которых я писал в начале этой книги.

С плевритом в тяжелой форме меня отправили еще дальше в тыл, в другой госпиталь. Это было большое украинское село, в деревенских домах сооружены были двухъярусные нары для раненых и больных, вокруг расстилались поля, перемежаемые рощами. Поправлялся я медленно и трудно. Весна сменилась летом, а меня все держали в госпитале, я не понимал почему, но не особенно задумывался об этом. У меня появился приятель, молодой солдат по фамилии Седых - кажется, из Сибири. Мы часто уходили в поле или в лес, далеко от госпиталя, и я делился с ним своими мыслями о жизни, о войне, о политике. Многие солдаты, особенно украинцы, верили в то, что после войны Сталин распустит колхозы, для крестьянства наступит новая, лучшая жизнь. Об этом мы тоже говорили. Седых чаще молчал, внимательно слушал. Иногда он будто подшучивал надо мною:

- Очень ты ненаблюдательный, ничего не замечаешь.

Я не понимал, о чем он говорит. Как и я, он давно уже поправился, но его тоже почему-то держали в госпитале.

Однажды за мной пришел незнакомый офицер, не входя в объяснения, он предложил мне взять мои вещи, и мы отправились с ним за несколько километров в другое село. Там он передал меня старшине в новенькой, с иголочки, форме, а тот отвел в глухое деревянное сооружение, у двери которого стоял часовой с автоматом. От двери вниз вели земляные ступени, внизу, на земляном полу, была брошена солома, за мной закрылась дверь, загремел замок, и я остался в полной темноте. Через несколько часов снова загремел замок, дверь открылась, солдат с автоматом отвел меня в деревенский дом, в комнате за столом сидел полный лысоватый майор, рядом еще один офицер и щеголеватый старшина. Внимательно рассматривая меня выпуклыми глазами, с чуть заметной презрительной миной на губах, майор начал расспрашивать меня, верно ли, что я говорил то-то и то-то. Все, о чем он спрашивал, могло стать известным только от одного человека, и этим человеком мог быть только Седых. Тот самый Седых, который открыл лучший способ избежать фронта, остаться в тылу, в госпитале - доносить в особый отдел госпиталя на таких же солдат, как он, но менее хитрых, более простодушных и доверчивых, хуже знающих жизнь. Потом майор расспросил меня, откуда я родом, кто мои родители. А потом меня отвели обратно в погреб, и солдат принес мне тарелку жидкого супа и кусок хлеба.

Утром за мной пришел лейтенант - тот, что сидел за столом рядом с майором. Он предложил мне сесть с ним в виллис и, когда мы отъехали, сказал:

- Твое счастье, что начальник - тоже москвич, что у тебя такие хорошие родители. Он пожалел тебя и их, велел закрыть твое дело. А могли припаять тебе статью и отдать под трибунал. Отправили бы тебя в штрафной батальон - оттуда бы ты живым не вернулся.

От него я узнал: мое дело было признано настолько серьезным, что я угодил в особый отдел армии.

Мы ехали долго. Вот у дороги дивизион дальнобойной артиллерии, огромные тяжелые гаубицы; вот зарылись в землю зенитки, стволами уперлись в небо; вот разрушенная и сожженная деревня... Видно по всему: мы все ближе и ближе к линии фронта. А потом - землянки в лесу, штаб, меня передают командиру полка, тот - начальнику артиллерии, а он назначает меня своим связным. И я начинаю бегать по его поручениям.

В такой жизни есть свои преимущества - я самостоятелен, почти свободен, надо мной нет других командиров, а начальник артиллерии полка не следит за каждым моим шагом, ему не до меня. Идут бои - идет сражение за Ковель.

В штаб приезжают мотоциклисты - разведчики в кожанках, ночью они побывали в тылу врага, они громко рассказывают о пережитом, о смертельной опасности, которая подстерегает их за каждым поворотом; но видно, что такая жизнь им по нутру, они ведь тоже - почти свободны.

Передний край - в нескольких километрах отсюда, но почти над каждым нависло что-то гнетущее, что можно бы назвать предчувствием смерти. Люди не выдают это чувство, стараются скрыть, отогнать... Но оно висит над ними, как вот это раскаленное июльское небо.

Начальник посылает меня на передовую, где расположились расчеты полковой противотанковой артиллерии, легкие 45-ти миллиметровые орудия. Я должен разыскать их командира и передать ему какие-то распоряжения. И вот я иду один через поле, все изрытое разрывами снарядов, покрытое пожухлой травой, в жаркий душный полдень, изнывая от жажды. Здесь еще совсем недавно были немцы, везде валяются обрывки немецких газет, ржавые бинты, пустые гильзы, пакетики немецкого порошка - если его растворить в воде, получается приятный напиток, имеющий вкус лимонада и хорошо утоляющий жажду.

А потом я вижу тяжело переползающие через небольшую возвышенность, ползущие по полю черные немецкие танки с белыми крестами на борту и бегущих от них наших бойцов - бегущих в панике. Они бегут через поле, что-то крича, слов не слышно за грохотом, и то здесь, то там взлетают комья черной земли. Я падаю в воронку от разорвавшегося снаряда и вижу ползущего на меня "Фердинанда" - самоходное орудие с длинным черным стволом. Потом оно медленно уползает куда-то в сторону.

Через несколько дней меня передают в стрелковый взвод, и я сижу с автоматом в траншее. Немцы - в нескольких десятках метров, иногда, кажется, можно расслышать их голоса. Непрерывно посвистывают пули, и кто-то объясняет, что прятать от них голову бесполезно, мы слышим их, когда они уже пролетели мимо. Ночное тревожное небо то и дело перерезают красные, зеленые пунктиры трассирующих пуль, прямо над нашими головами висят огромные фонари осветительных ракет, на земле светло как днем, и кажется, что ты обнажен, виден весь как на ладони... А ведь иногда приходится перебегать из одной траншеи в другую, припадая к земле.

А еще через несколько недель мы идем на запад, все дальше и дальше, по дорогам Польши. Вот Хелм, потом Люблин. Как всегда неожиданно, появляются немецкие самолеты. Они проносятся низко над землей, как огромные черные птицы. Мы соскакиваем с машин, бежим в лес, я падаю и прижимаюсь лицом к земле, кто-то рядом со мной, тяжело дыша, бешено работает саперной лопаткой, стараясь зарыться в землю. Потом все стихает, мы возвращаемся, на дороге - разбитые машины, и вокруг них - окровавленные, изуродованные тела.

...Он лежал у дороги, когда я, совсем один, проходил мимо. Молодой немецкий солдат в черной форме танкиста, на голове - короткие рыжие волосы, странные, уже неживые. Видно было, как весь он, все его тело становится частью окружающей природы. Где же теперь то, что было когда-то болью и наслаждением, радостью и горем, любовью и ненавистью, верой и сопротивлением вере? То, что осталось, все больше и больше становилось вот этой землей, этой травой, этой придорожной пылью...

...Расстреливали мародера. Почему-то начальство решило устроить показательный расстрел - вероятно, мародерство на польской земле приняло угрожающие размеры. Потом, в Германии, его будут поощрять, оно примет организованный характер, будет санкционировано командованием - первым и главным мародером. Старший сержант и два его приятеля грабили польских крестьян. Собрали весь полк. Я видел издали, как на высокий деревянный помост вывели сержанта, совсем молодого, очень бледного, без пояса, с непокрытой головой, видел, как он шел. Поставили против автоматчиков. Раздались выстрелы. Сержант упал. Я видел, как умирают люди под пулями и авиационными бомбами, но в этом зрелище умерщвления было что-то совсем другое...

А немцы откатывались на запад. Я спускался по деревянным ступенькам в немецкие блиндажи, надежные, хорошо оборудованные - такие у нас делались только для старшего командования. Внутри валялись пустые бутылки от французского коньяка, на столах еще оставались несгораемые свечи в плошках, везде были разбросаны журналы, газеты, книги. В основном это была пропагандистская литература, и приемы нацистской пропаганды были хорошо мне знакомы - они были те же, что и у нас. Один из них - критика западных демократий их собственными представителями. Вот переводы на немецкий язык статей и книг американских политиков и журналистов. А вот нацистский журнал "Плутократ"; плутократия - власть денежного мешка. Журнал, специально посвященный разоблачению пороков и империалистических происков англо-американского капитала, а заодно с ним и мирового еврейства. Совсем то же, что будет потом у нас после войны.

Где-то за Люблиным моя часть остановилась у одного из немецких лагерей смерти – вероятно, Майданека. На огромной территории - ряды бараков, теперь уже пустых. Каменные печи за тяжелыми чугунными дверцами, теперь уже холодные. И по всему необъятному периметру - высокая ограда из колючей проволоки, через нее уже не был пропущен ток. И здесь все было сделано надежно и надолго. Это ощущение прочности, устойчивости оставляло все, что было сделано нацистами. И всему этому суждено было, и очень скоро, уже на наших глазах, превратиться в пыль и тлен.

И я спрашивал себя: как же это случилось, что такой изумительно организованный, культурный народ, такая армия - отходили перед этой массой людей, таких разобщенных, часто ненавидящих друг друга, едва связанных военной дисциплиной в нечто целое? Структура отходила перед хаосом, перед этим неиссякаемым человеческим морем, которое бездарное командование бросало на смерть, не считая - ведь Сталин сказал: "Наши силы неисчислимы". Где-то были сочтены сроки и всему поставлен предел - одним раньше, другим позже.

Никогда я не видел и не слышал, чтобы командир поднимал бойцов словами: "За родину, за Сталина", чтобы с этими словами люди шли на смерть. Думаю, что это - легенда, как и многие другие, созданные на войне. Не могу себе представить простого колхозника, одетого в солдатскую шинель, - чтобы его могла воодушевить мысль умереть за колхозное рабство и его создателя. Или бывшего рабочего, умирающего за автора закона, по которому отдают под суд за опоздание на работу. Никогда я не видел, чтобы люди умирали с красивыми словами на устах. Нет ничего более чуждого войне. Война - это кровь и грязь. Почему же люди шли в бой и умирали? Ведь не только потому, что они были поставлены в безвыходные условия. Они умирали за простые и древние как мир человеческие ценности, вошедшие в плоть и кровь.

 

Дальше