На главную страницу сайта  Статьи

Оглавление    К началу главы

 

...Подозрение о той роковой роли, которую сыграл в моей жизни Хмельницкий, возникло у меня в первые же дни после ареста на основании некоторых вопросов и как бы вскользь брошенных замечаний следователя. Особенно насторожил меня случай с моим рассказом, содержание которого было хорошо известно следователю уже в ночь обыска - и я вспомнил, как Хмельницкий взял его у меня, чтобы переписать. И осведомленность следователя о последнем нашем разговоре с Хмельницким о литературном кружке - разговор ведь происходил без свидетелей. Вспомнил я, как Хмельницкий уговаривал меня спрятать у себя в комнате американские журналы. И наши встречи с мистером Келли...

Однажды рано утром я проснулся в камере Лефортовской тюрьмы. За окошком, расположенным под потолком и забранным железной решеткой, была еще ночь. И я с отвращением вспомнил только что увиденный сон. Я увидел Хмельницкого. Вместо лица у него была отвратительная, зловещая харя - его толстые губы были чудовищно вытянуты, а изо рта свисал подобный змеиному жалу язык... Накануне я еще не отдавал себе полного отчета в том, кем был на самом деле Хмельницкий. Но этот сон словно открыл мне глаза, я увидел Хмельницкого не таким, каким он хотел бы казаться, а таким, каким он был в действительности. Я увидел его подлинную сущность. То, что таилось в моем подсознании, вышло наружу и стало ясным как день.

И когда меня снова привели на допрос, я сказал следователю:

- Но вот ведь Хмельницкий - он-то говорил гораздо больше антисоветского, чем я и Брегель... Почему же вы не спрашиваете меня о его антисоветских высказываниях?..

- Э, нет, вы себя с Хмельницким не равняйте, - прервал меня следователь. - Хмельницкий виноват гораздо меньше вас. Вот ты и Брегель - настоящие враги, а Хмельницкий - он просто болтун.

Желание следователя выгородить Хмельницкого, противопоставить его нам подтвердило мои подозрения. И вся картина моего прошлого вдруг осветилась каким-то новым светом...

Спустя много месяцев, когда следствие было уже позади, накануне этапа, я оказался в одной камере с Брегелем. На протяжении всего следствия мы сидели в разных камерах, и вот нас словно нарочно соединили перед этапом. Мне показалось даже, что был в этом какой-то тайный замысел следствия. И вызвав меня в последний раз, чтобы подписать какую-то бумагу, следователь спросил вдруг со странной усмешкой:

- Ну, что, встретились, наконец, с Брегелем? Теперь вы все поняли?..

Да, мы поняли все. Мы вспомнили вместе весь ход следствия. Роль Хмельницкого стала ясной каждому из нас уже во время следствия. И теперь мы пришли к единодушному мнению, что он-то и был главным орудием органов безопасности - следствие опиралось почти исключительно на его доносы.

...После моего возвращения в Москву в 1954 году мне почему-то хотелось встретить Хмельницкого. Я даже раза два намеренно прошел мимо его дома, пытаясь разглядеть чье-нибудь лицо в знакомом окне на первом этаже, но - напрасно. Брегелю повезло больше - он столкнулся с Хмельницким нос к носу. Это было на сессии в Институте археологии - такие сессии устраивались ежегодно, археологи рассказывали об итогах полевого сезона, о новых открытиях. В конференц-зале Хмельницкий увидел Брегеля, изобразил радость встречи и протянул ему руку, но Брегель молча спрятал свою руку за спину. Хмельницкий так растерялся, - видимо, он не ожидал этого, - что тотчас же покинул заседание. На лестнице он налетел на идущего навстречу Берестова, общего нашего знакомого.

- Знаешь, Брегель вернулся... Он думает, что я - сексот, - взволнованно сказал ему Хмельницкий.

- А что это такое - сексот? - спросил Берестов.

Хмельницкий молча посмотрел на него и побежал в раздевалку.

Человек, которого он, казалось бы, надежно похоронил, встал из могилы...

Прошло несколько лет. Я работал и жил в Ленинграде. И вот, в один из приездов в Москву, пошел я на большую выставку советского искусства в Манеже. И вдруг вижу Хмельницкого. Он мало изменился - только над верхней губой появились черные усики, которых раньше не было. Он ходил с небольшой группой незнакомых мне мужчин и женщин. Он делал то, что делал всю свою жизнь - он водил своих знакомых по выставке, показывал им картины, объяснял... А я, глядя на его спутников, думал: "Вот мухи, которые еще не знают, с каким пауком они имеют дело..." Мне хотелось, чтобы он увидел меня, но он меня как будто не замечал. Наконец я понял, что он давно уже видит и узнал меня, но делает вид, что не узнает. Как бы нарочно, чтобы показать мне, что он не знает меня, он бежал наперерез мне к какой-нибудь картине, что-то показывая там своим спутникам. Лицо у него было бледное, а губы судорожно сжаты. Он не смотрел на меня, но я прекрасно видел его игру, его напряженное старание показать мне, что не видит и не знает меня. Он переходил из одного зала в другой, а я то шел за ним, то обгонял и ожидал его в следующем зале...

А через день я встретил их опять - Хмельницкого и тех же мужчин и женщин. Это было в Музее изобразительных искусств, на выставке Марке. Хмельницкий снова с видом знатока водил их от картины к картине. И с каким выражением посмотрел он на меня - в этом взгляде были и досада, и злоба, и растерянность...

Он больше не пытался делать вид, что не видит и не узнает меня. Он вдруг оставил своих спутников, подошел ко мне и, показав на угол зала, тихо, глухим, хриплым от волнения голосом сказал:

- Иди сюда...

Он что-то хотел сказать мне, но так, чтобы те не слышали. Я молча повернулся и ушел.

Да и о чем было говорить? Разве не сам я виноват в том, что позволил посадить себя? Разве не виноват я в том, что столько лет поддерживал дружбу с ничтожеством и подонком, с этим воплощением низости и пошлости? И ведь я видел, что это за человек, я много раз хотел порвать с ним - я как бы инстинктивно чувствовал, что от Хмельницкого надо держаться подальше. Но я не сумел это сделать, ведь нас связывала давняя дружба, она тянулась еще со школьных лет, нас связывали общие интересы, любовь к искусству и поэзии. Казалось бы, простое присутствие такого существа должно возбуждать элементарное чувство брезгливости. Но он был навязчив, приходил снова и снова, он всеми силами старался сохранять прежние отношения - и его-то можно понять. Но я... Почему же мне не хватило решимости порвать с ним? Потому, вероятно, что во мне самом не было твердого нравственного стержня, что нравственные мои ориентиры и оценки не отличались четкостью и устойчивостью. Он был эксплуататором недостатков, а иногда и пороков других людей. Он паразитировал на их беспечности и доверчивости, на их слепоте. На их доброте и сочувствии. Мать Юрия Брегеля когда-то была дружна с рано умершей матерью Сергея, родители Юры относились к Сергею как к родному, жалели сироту. И он приходил в этот дом, чтобы потом писать доносы и на своего друга, и на его родителей.

Опустошенность и аморальность - вот что такое Хмельницкий. Образ его - фальшивая видимость, маска. "У нежити своего облика нет, она ходит в личинах", - свидетельствует народная традиция. Синявский называет Хмельницкого скорлупой, оболочкой человека, внутри которой - пустота. Нет, внутри этого существа таилась маленькая, сжавшаяся в комок злая душа. Но нужно было обладать большой проницательностью, чтобы разглядеть ее за интересными разговорами об искусстве, за смелыми стихами...

Один только мой папа сумел глубже других почувствовать этого человека. Хмельницкий был ему не просто неприятен - он испытывал к нему почти физическое отвращение, не мог слышать даже звука его голоса и, когда Хмельницкий приходил ко мне, папа выходил из комнаты. Конечно, он не мог знать всего... Но достаточно было и того, что чувствовал он своим безошибочным инстинктом. И все же он не предостерег меня.

Хмельницкий был слугой и шпионом дьявола. Мелким бесом. Или - злобным и опасным насекомым. В пятидесятые - начале шестидесятых годов он затаился - до времени. Но не изменился. Фабр пишет в "Жизни насекомых": "Те, кто считали скорпиона способным к самоубийству, бывали просто обмануты его внезапной неподвижностью".

В 1964 году мы с Брегелем узнали, что Хмельницкий собирается защищать кандидатскую диссертацию в Институте истории культуры, где он работал. И тогда у нас возникла мысль использовать эту защиту для разоблачения Хмельницкого как секретного сотрудника органов госбезопасности, их агента-провокатора. Это имело бы большое общественное значение, ведь в нашей стране агенты тайной полиции всегда жили в полной уверенности, что об их деятельности никто никогда не узнает, а если и узнает, то - публично - не скажет. И это сообщало им чувство безнаказанности и поощряло их действовать и дальше, а других - следовать их примеру. Необходимо было не только остановить Хмельницкого, - а мы не сомневались в том, что он остается в кадрах секретной полиции и продолжает прежнюю работу, - нужно было показать другим кандидатам на эту роль: она не будет больше оставаться тайной. Открытое разоблачение Хмельницкого имело бы очистительный эффект, в затхлой атмосфере, созданной тайной полицией, повеяло бы свежим ветром. Люди бы впервые поняли: органы не так всесильны, как хотели бы казаться.

У нас не было возможности привлечь Хмельницкого к суду или разоблачить его в печати - в то время ни одна газета такого никогда бы не напечатала. Печать была еще в руках государства, партии и органов госбезопасности, что одно и то же. Кроме выступления на защите Хмельницкого, иной общественной трибуны у нас не было. А защита дает такую возможность: ученый совет обязан интересоваться не только самой диссертацией, но и общественным лицом соискателя, для этого защите предшествует чтение его биографии, а присутствующим предлагают высказаться по этому поводу. Обычно все это имеет чисто ритуальный характер. Вот этим мы и могли бы воспользоваться.

Мы понимали, что органы никогда не простят нам разоблачения их агента - не потому, что им дорог Хмельницкий, а именно по причине понимания ими общественных последствий нашего поступка. Ведь такого не бывало еще за всю историю советской страны - никогда еще секретный сотрудник органов безопасности не был разоблачен публично. И наши опасения позднее подтвердились - более двадцати лет они мстили нам, продолжали следить за нами, не выпускали в страны свободного мира, меня - в Австралию, которой я посвятил свою жизнь и научную деятельность. Мы это предвидели, колебались, но все же готовились - я написал заявление ученому совету Института истории культуры и накануне защиты Хмельницкого прислал его из Ленинграда, где я работал, моей маме в Москву, чтобы она передала его Брегелю. Если я не смогу приехать, он должен был выступить на защите и от своего, и от моего имени.

В своем заявлении я писал о том, что мое дело было сфабриковано по доносам Хмельницкого и что позднее я был реабилитирован. В заявлении были упомянуты некоторые факты, свидетельствующие о роли Хмельницкого как доносчика и провокатора, - я уже рассказал о них здесь. "Я полагаю, - писал я, - что преступная деятельность Хмельницкого в тот период должна быть освещена на заседании, где идет речь не только о его научной, но и его общественной деятельности".

В последний момент Брегель отказался от нашего замысла. После защиты я получил от него письмо. Вот оно:

"Дорогой Володя!

Утром в четверг, 9-го апреля, еще раз обдумывая все дело, я совершенно ясно осознал, что каковы бы ни были соображения чисто рационального порядка, которые главным образом заставили меня отказаться от выступления, я себе никогда не прощу, если все-таки не выступлю. В результате я, вместо того чтобы ехать на работу, помчался к Елене Иосифовне, взял твое заявление и поехал в институт. Там я составил текст своего заявления, перепечатал его, и к трем часам мы с Изей Фильштинским и Зандом отправились на Неглинную в Министерство культуры, где происходила защита... У них в этот день было две защиты, причем первой шла другая - какого-то музыковеда. Заседание еще не началось, но в зале уже было довольно много народа; я заглянул в дверь и увидел, что Хмельницкий развешивает картинки. Мы стояли в коридоре, когда Хмельницкий вышел и, очевидно, увидел меня. Сперва он куда-то прошел, а потом вернулся, подошел прямо ко мне и сказал: "Может быть, ты прямо скажешь, что ты против меня имеешь?" Вид у него при этом был почти благородный... Я ответил ему: "Я скажу"... Затем он сказал: "Может быть, я отчасти виноват перед вами: я всегда много болтал и, может быть, я кому-нибудь разболтал что-нибудь лишнее, но я не виноват в том, в чем вы считаете меня виновным". На что я ответил: "Я хорошо знаю, в чем ты виноват, так же как и ты сам знаешь". Затем он спросил: "Но может быть ты мне сегодня прямо обо всем скажешь?" Я ответил: "Я и скажу сегодня". - "Так ты что, хочешь сказать публично? " - "Да, я скажу публично". Затем он отошел, да тут уже и заседание должно было начаться.

Первая защита тянулась страшно долго, часа три. Я почти до самого конца сидел в зале, чтобы избежать каких-нибудь новых разговоров и по возможности сохранить спокойствие. Хмельницкий в середине первой защиты вышел в коридор, и там ему было сказано (не мной), что он стукач и что он теперь будет расплачиваться за это... Когда зачитали его биографию и список работ, председатель (директор института Кружков) спросил: "Какие есть вопросы по биографии? " Я сказал: "Разрешите мне", прошел к столу председателя, повернулся лицом к залу и зачитал свое заявление; оно заканчивалось словами: "Прошу это заявление приложить к протоколу; одновременно прошу приложить к протоколу аналогичное заявление Кабо, который живет в Ленинграде, не мог приехать сегодня и поручил мне выступить также от его имени"... Когда я положил бумаги на стол председателя, он спросил меня: "Но ведь вы были реабилитированы еще в 1956 году, почему же вы говорите об этом только сейчас, вы же знали, где работает Хмельницкий, вы могли обратиться по этому вопросу в институт раньше". Я ответил: "Я ведь уже сказал, что возбудить уголовное преследование я не имел возможности, а сегодня мне впервые представился случай выступить по этому поводу перед широкой общественностью". И сел на место. Тогда его заместитель Калашников сказал: "Мы этот вопрос разбирать здесь не можем. Тов. Брегель мог, если хотел, возбудить этот вопрос раньше, а мы не уполномочены этим заниматься. Будем считать, что товарищ обратился не по адресу". Тут какой-то седовласый, седобородый и седоусый старец, видимо член ученого совета, сказал, обращаясь к председателю: "...Вообще, раз была амнистия, так надо считать, что все это перечеркнуто, и незачем это рассматривать". (Один из присутствовавших сотрудников института сказал: "Наверно, в этой бороде - не один донос"). Тогда Хмельницкий, ерзая на стуле, сказал: "Разрешите" и еще что-то - в том смысле, что он хочет ответить. Но заместитель председателя сказал ему, что этот вопрос обсуждаться не должен, выступайте, мол, по существу диссертации. Хмельницкий сел к столу и сказал: "Хорошо, разрешите, я только два слова по этому поводу... Я рассматриваю это заявление как клеветническое. Меня вот тут обвиняют в том, что я вел провокационные разговоры. Но я всегда много разговаривал, и сейчас много разговариваю, у меня много друзей, слава Богу (тут он воздел очи к потолку и возвысил голос), я живу не под стеклянным колпаком, но из всех моих знакомых были арестованы только Брегель и Кабо; если бы эти обвинения были справедливы, то наверно пострадали бы не только они одни". После чего он перешел к изложению существа диссертации, а мы (семь человек) встали и вышли.

Результат голосования я узнал только в субботу: 19 "за", 4 "против". Но я ничего и не ожидал от голосования, более того, я не сомневался, что диссертация пройдет. Главный же результат несомненно достигнут, насколько я знаю по откликам из этого института... Заявление наше произвело, говорят, огромное впечатление; "волны" еще только начали расходиться, но в институте об этом уже говорят все, причем почти никто не сомневается в том, что заявление соответствует фактам. Кроме того, на защите были близкие Хмельницкого: жена (говорят, она плакала в коридоре еще перед защитой), какие-то родственники жены, пара приятелей... Все они были здорово ошарашены (это, впрочем, не то слово). В общем, это был для него далеко не праздник... Мне очень жаль, что у меня уже не было возможности тебя вызвать и что я таким образом лишил тебя этого удовольствия...

Всего наилучшего. Юра. 14 апреля 1964".

Это письмо сокращено лишь за счет не очень существенных деталей.

А волны продолжали расходиться. Они вышли за стены института. В Москве о защите Хмельницкого знали и говорили очень многие. И тогда друзья Хмельницкого собрались у него дома и потребовали, чтобы он сказал им честно, верно ли все то, в чем его обвиняют Брегель и Кабо. И Хмельницкий, припертый к стене, не твердил больше, что наше обвинение - клевета, он признался:

- Да, это правда, я доносил на них. Но меня заставили, мне угрожали, что если я этого не сделаю, меня ждет жестокая расправа...

Это объяснение, тут же, на ходу придуманное, он повторит потом еще раз.

Друзьям Хмельницкого оно показалось неубедительным. Они сказали ему, что отныне рвут с ним всякие отношения.

Вскоре после этого Хмельницкий позвонил Михаилу Занду, - сотруднику Института востоковедения, в котором работал Брегель, - и попросил его устроить встречу с Брегелем. Я думаю, на этом настаивала жена Хмельницкого, она, видно, была очень встревожена: Хмельницкому перестали подавать руку друзья и коллеги, что же будет дальше, как все это отразится на его научной карьере, не пострадает ли семья?

Брегель передал через Занда, что готов встретиться с Хмельницким, если тот придет в Институт востоковедения. Накануне я приехал из Ленинграда, о предстоящей встрече я узнал уже в Москве. Мы собрались в Институте востоковедения в Армянском переулке, в назначенный час появились Хмельницкий и его жена.

- И ты здесь, - удивился он, увидев меня.

Я промолчал.

Мы нашли пустую комнату и попросили Занда присутствовать при разговоре. Молча сели. Молчание нарушил Хмельницкий.

- Почему вы губите мою семью, моих детей? - спросил он.

- Мы не ставим себе такой цели, - ответил Брегель, - но у нас не было другой возможности рассказать о тебе публично.

- А ты думал о наших семьях, когда доносил на нас? - спросил я Хмельницкого. - Для них последствия могли быть куда более серьезные.

- У вас пропало только пять лет, - возразил он, - а у меня теперь пропала вся жизнь.

- Ну, это уже твой просчет, - ответил я ему, - если бы не смерть Сталина, - а ее ты не ожидал, думал, верно, что он вечен, - то это у нас пропала бы вся жизнь, а ты продолжал бы жить как ни в чем ни бывало, вполне благополучно.

И тогда мы услышали голос его жены:

- Он мне все чистосердечно рассказал... Но ведь с тех пор прошло пятнадцать лет, он стал теперь совсем другим человеком.

Мы молчали. Снова заговорил Хмельницкий.

- Посоветуйте, что мне теперь делать.

- За советом надо было обращаться раньше, до того, как ты начал доносить на нас, - сказал Брегель.

- Но вы же не возражали, чтобы я пришел, и согласились со мной разговаривать.

- А нам от тебя нечего бегать, - ответил ему Брегель. - Ты хотел придти - пожалуйста. Ты сказал все, что хотел, и говорить нам больше не о чем.

Мы поднялись. Разговор был окончен. Ни слова раскаяния мы от Хмельницкого не услышали. Что же привело его? Он высказал это в первом же вопросе:

- Почему вы губите мою семью?

За этим звучало невысказанное: вы ставите ее под удар, пытаясь испортить мою научную карьеру. Он не порывался отрицать, что посадил нас. Он только просил, чтобы мы не преследовали его семью и его самого.

Вот что его волновало. Так он понял все, что произошло на защите диссертации и позднее. В его глазах, и в глазах его жены, мы были злодеями, которые из мести хотят нанести удар по так удачно начавшейся научной карьере Хмельницкого и по благополучию его ничем не виноватых жены и детей. Подумаешь, пять лет... Всего-то пять лет.

О нашей встрече с Хмельницким и его женой Брегель напомнил в журнале "Время и мы", № 19 за 1986 год.

Не помню, сколько прошло времени после этого, - Хмельницкий исчез из Москвы, где все уже знали, что он - стукач, и вынырнул в далеком Душанбе, в Средней Азии, где местный археолог Негматов дал ему возможность работать в его экспедиции. Но в 1965 году мы услышали о нем снова - на процессе Синявского и Даниэля, которые осмелились опубликовать на Западе свои сочинения без разрешения советских властей. Хмельницкий и здесь выступил в характерной для него роли - свидетеля обвинения. Так оно и было: он лишь затаился - до времени.

А спустя несколько лет он выплыл в Западном Берлине. Я не сомневаюсь в том, что органы госбезопасности помогли ему покинуть пределы СССР и переехать в Западный Берлин. Расчет их ясен: "сгоревший" у себя дома стукач еще может быть полезен на Западе, где его никто не знает. И особенно полезен в городе, на который было обращено пристальное внимание советской разведки. Ее задания он продолжал, вероятно, выполнять и там. Одно из них - слежка за бывшими советскими диссидентами, живущими на Западе.

Надо полагать, такая жизнь все же тяготила Хмельницкого - он человек тщеславный и жаждет известности. И вот, наконец, прекрасный случай напомнить о себе: опубликован роман Синявского "Спокойной ночи", и Хмельницкий узнает себя в одном из героев романа. И вскоре журнал "22", № 48 за 1986 год, печатает сочинение Хмельницкого "Из чрева китова". В нем он преследует две главные цели: сообщить читателям, что герой Синявского - это он, Хмельницкий, и заодно облить грязью самого автора. Но есть и еще одна цель: снова, теперь уже в печати, попытаться объяснить, почему он все-таки стучал на своих друзей, скороговоркой осудить свое поведение, - извинительное, впрочем, по молодости и глупости, - и закрыть тему. Вот как он это делает.

Он рассказывает о встрече с неким гебистом, который требует, чтобы Хмельницкий следил за Брегелем и мною. Рассказ Хмельницкого друзьям после его защиты -"меня заставили, мне угрожали" - обрастает здесь новыми подробностями. "Ваша задача, - говорит гебист Хмельницкому, - дружить с ними по-прежнему, почаще встречаться, слушать и запоминать". Хочется добавить: а запомнив, сообщать нам. Вы - наш сотрудник, - продолжает гебист, имея в виду, что Хмельницкий уже следит за Элен Пельтье. Не вздумайте с нами хитрить. "С предателями мы расправляемся беспощадно. Много ли смысла погибнуть в двадцать три года?.." И дальше мы читаем: "Будь я в том году постарше, поопытней да поумнее, - меня, возможно, не так парализовала бы угроза неминуемой гибели: к несчастью, тогда я еще не знал, что смерть - не самое страшное в жизни. Теперь вот знаю, - давно уже, - да изменить ничего не могу. Так я купил свободу и, может быть, жизнь ценой свободы двух моих товарищей, ни в чем, конечно, неповинных. Очень, слишком, недопустимо сильно мне хотелось тогда жить". С нескрываемой досадой на следователей, выдавших производственные секреты, Хмельницкий пишет: "Раньше их освобождения меня настигла репутация предателя-стукача: следователи, видать, не утаивали от подследственных моего имени". А когда Кабо и Брегель вернулись в Москву, "я в полную меру пожал плоды моего подлого малодушия и трусости. И хватит об этом".

В этом отрывке, от которого разит фальшью и литературщиной, самое замечательное - это последние слова: "И хватит об этом".

В самом деле: сколько же можно... Ведь так по-человечески понятно: "Очень хотелось жить".

Выход Хмельницкого из небытия вызвал поток откликов. Они были опубликованы в том же журнале "22", № 49 за 1986 год, в журналах "Время и мы". № 19 за 1986 год ("Извините за донос") и "Форум", № 16 за 1987 год (Лев Копелев "Кому это нужно?"). Быть может, еще где-то, не знаю.

Юрий Брегель, на страницах журнала "Время и мы", возвращается к событиям 1949 года. Он рассказывает о том, что произошло в то время, когда я уже находился в тюремной камере. Хмельницкий, - пишет Брегель, -"сообщил мне об аресте Кабо... Затем он прибежал ко мне, когда я уничтожал свои записные книжки, и пытался меня от этого отговорить: "Все-таки жалко, - говорил он, - так много интересного!" Потом он приходил ко мне регулярно, раз или два в неделю, до самого моего ареста. Содержание разговоров, которые я вел с Хмельницким в течение этого месяца один на один, было доложено КГБ до мельчайших деталей, как и история с уничтожением записных книжек. Наконец. Хмельницкий доносил не только на меня, но и на моих родителей: во время следствия мне было предъявлено множество "антисоветских высказываний" моих родителей у нас дома, когда не было никого из посторонних, кроме Хмельницкого. По окончании следствия мне дали прочитать официальное постановление о том, что на моих родителей заведено особое следственное дело; только какие-то случайные обстоятельства спасли тогда моего отца от ареста... Хмельницкий был не случайным "одноразовым" доносчиком из-за того, что его припугнул КГБ, а настоящим агентом-провокатором". Брегель вспоминает далее, как Хмельницкий, - накануне ареста своего друга, в то самое время, когда он усиленно писал на него доносы в КГБ, - приехав в Среднюю Азию, в течение нескольких дней пользовался гостеприимством близкой родственницы Брегеля, а после его ареста пришел к ней с выражением соболезнования. Как он пришел тогда и к моей маме. "Не скажет ли Хмельницкий, что такие поступки были тоже следствием страха, внушенного ему гебистским куратором? Но похоже, что он эту сторону дела вообще не замечает", - пишет Брегель.

Элен Пельтье в письме, опубликованном журналом "22", вспоминает о Московском университете. Ее слова снова переносят меня в это время, они перекликаются с моими собственными ощущениями, понятными только тому, кто жил тогда. Элен увидела и поняла главное: полное отсутствие у ее новых товарищей этических основ, непонимание разницы между добром и злом, стертость, зыбкость всех границ - между вещами, понятиями, нравственными нормами.

И в самом деле: поцеловать руку матери человека, которого ты только что отправил в тюрьму, произнести убитым горем родственникам слова утешения, воспользоваться их гостеприимством, пока они еще ничего не знают о тебе... Какие уж тут "этические основы". И ведь это - не какой-то исключительный, индивидуально-патологический случай. Так вели себя они все. А имя им было - легион.

И все же: не много ли внимания уделил я Хмельницкому, не слишком ли много чести для него? Но ведь он интересен не только сам по себе, это - типичное порождение эпохи, страна была наводнена стукачами и сексотами, их были миллионы, - и сколько их там еще, - разве этот тип не интересен, не важен для понимания нашего времени, для изучения социальной психологии стукачества - одного из характернейших его явлений? Сексот Хмельницкий - герой нашего времени. Мелкий бес из романа Федора Сологуба, перенесенный в наши дни и пошедший на службу в тайную полицию. Через Хмельницкого хорошо видно, как работало ведомство госбезопасности, как оно создавало свои дела с помощью несметной армии таких вот рядовых провокаторов. Через них просматривается моральное падение общества. Это - его прошлое, которое оно все еще не в силах стряхнуть с себя.

Тяжело больное общество. Быть может, неизлечимо больное.

 

Следующая глава